ИНФОРМАЦИОННО-ПРАВОВОЙ ЦЕНТР  
Подписчиков 28,1 тыс.  Просмотров сегодня 22,8 тыс
Обращений сегодня 40

Осип Мандельштам. Путешествие в Армению

Осип Мандельштам. Путешествие в Армению

Конец двадцатых. После дурацкой истории с «Уленшпигелем», когда Мандельштама обвинили в краже чужого текста (по недоразумению, но от этого не легче)

Конец двадцатых. После дурацкой истории с «Уленшпигелем», когда Мандельштама обвинили в краже чужого текста (по недоразумению, но от этого не легче), он ходил сам не свой. Подавленный, выдохшийся. И тут Бухарин — был такой человек, который еще мог что-то решать, — придумал: отправлю-ка я поэта в Армению. Якобы с работой культурного свойства. Поначалу не срослось: умер армянский нарком просвещения Мравян (в «Четвертой прозе» Мандельштам обзовет его «муравьиным наркомом» — и это отдельный штрих к портрету эпохи). Но в 1930-м всё сложилось.

И Армения его сделала. Он приехал — и выдохнул. Оттуда, из этой поездки, мы получили двенадцать стихотворений. Ну как стихотворений:

«А в Эривани и в Эчмиадзине
Весь воздух выпила огромная гора,
Её бы приманить какой-то окариной
Иль дудкой приручить, чтоб таял снег во рту…»

Это ж не описание, это ж попытка подружиться с пространством. И проза — «Путешествие в Армению», где он вдруг, с удивлением, пишет: «Жизненное наполнение армян, их грубая ласковость, их благородная трудовая кость, их неизъяснимое отвращение ко всякой метафизике и прекрасная фамильярность с миром реальных вещей — всё это говорило мне: ты бодрствуешь, не бойся своего времени, не лукавь».

Понимаете? Ему сказали: не бойся. А он ведь всю жизнь боялся. И лукавил, наверное, тоже — куда без этого.

Дальше — интереснее. В «Путешествии» он вдруг начинает говорить о живописи. Сезанна любит (за весомость, за плоть), Матисса не любит (за декоративность, наверное). Читает Ламарка и Линнея — и эти размышления потом выстрелят стихотворением «Ламарк», одним из главных у позднего Мандельштама. Увлекается какой-то теорией эмбрионального поля — и связывает ее с музыкой. А посреди всего этого Армения куда-то уходит, растворяется. Но остается главное: ощущение, что вещество мышления обновилось. Что можно дышать иначе.

И вот этот разговор — кажется, с самим собой, с Надеждой Яковлевной, с вечностью:

— Ты в каком времени хочешь жить?
— Я хочу жить в повелительном причастии будущего, в залоге страдательном — в «долженствующем быть».
Так мне дышится. Так мне нравится.

Это он уже после Армении. Или прямо там, на месте — неважно. А в конце маршрута был Нагорный Карабах.

Надежда Яковлевна вспоминала страшное: «Нам уже случалось видеть деревни, брошенные жителями, состоящие из нескольких полуразрушенных домов, но в этом городе, когда-то, очевидно, богатом и благоустроенном, картина катастрофы и резни была до ужаса наглядной. Мы прошлись по улицам, и всюду одно и то же: два ряда домов без крыш, без окон, без дверей. В вырезы окон видны пустые комнаты, изредка обрывки обоев, полуразрушенные печки, иногда остатки сломанной мебели. Дома из местного камня, двухэтажные. Все перегородки сломаны, и сквозь эти остовы всюду сквозит синее небо. Говорят, что после резни все колодцы были забиты трупами. Если кто и уцелел, то бежал из этого города смерти».

Мандельштам написал об этом же. Коротко и так, что мороз по коже:

Так, в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше
Я изведал эти страхи,
Соприродные душе.

Сорок тысяч мёртвых окон
Там видны со всех сторон
И труда бездушный кокон
На горах похоронён.

И бесстыдно розовеют
Обнажённые дома,
А над ними неба мреет
Тёмно-синяя чума.

Местный камень — он и правда теплого розоватого оттенка, и правда бесстыдный под таким небом. И слово «мреет» — как марево, как смерть, которая еще висит в воздухе. Отвращение к метафизике? В Шуше метафизика сама нашла их. И не спросила.